Наследие греко-римской античности
— одно из главных и постоянных слагаемых творчества Пушкина. Сюжеты ряда его
сочинений развивают темы античной литературы и истории; произведения и письма
пестрят именами и образами исторических деятелей, героев и богов античного
мира; большое количество стихов представляют собой переводы из древних поэтов
или вариации на их темы; многочисленные отрывки и наброски, в которых речь идет
о литературе и истории классической древности, как бы документируют частые
раздумья поэта над историческим опытом античности и его осмыслением в культуре
последующих веков.
Античные реминисценции в
сочинениях П. обладают некоторыми характерными особенностями. Античность живет
в его творчестве в виде единого потока исторических образов, реалий, событий,
ситуаций и идей без отчетливого разграничения данных собственно художественной
литературы, философии, истории, мифологии и т. д.; античность тем самым
выступает у П. как единый и целостный историко-культурный тип; ср.: «Послание к
Лиде» (1816), письма к Н. И. Гнедичу от 24 марта 1821 («В стране, где Юлией
венчанный…») и В. А. Жуковскому от 17 августа 1825, и др. Особенность
античного материала у П. состоит и в том, что античность воспринимается чаще
всего в амальгаме с культурным опытом последующих веков (в первую очередь XVIII в.) и через него (ср.: «Наследники Тибулла и Парни!»
(«Любовь одна — веселье жизни хладной…») (1816), ст. 20) (об устойчивом
сочетании у П. имени Э.-Де Парни с именами античных поэтов см.: Томашевский. П.
и Франция. С. 147); «Пусть будет Мевием в речах превознесен — Явится Депрео,
исчезнет Шапелен» («К Жуковскому» («Благослови поэт!..») (1816), ст. 68).
Привлечение фактов, лиц и обстоятельств древней мифологии и истории для
изображения и объяснения событий позднейшей истории, т. е. восприятие тех и
других в виде единой «исторической материи» представлено не только в
полушуточной анакреонтической лирике ранних лет, но также в самых глубоких и
важных произв. П., таких как «Кинжал» (1821) или «Борис Годунов» (1825), первые
четыре сцены которого, описывающие ситуацию междуцарствия в России в 1598, во
многом навеяны гл. 11–13 первой книги «Анналов» Тацита. Еще одна существенная
особенность античных реминисценций у П. связана с тем, что трактовка римского
материала в его творчестве резко отлична от трактовки греческого. Греческая
античность представлена у П. главным образом традиционным набором
мифологических имен, к-рый именно в силу своей традиционности и универсальности
характеризовал не столько отношение П. к эллинской культуре или истории,
сколько условный язык поэзии XVIII – начала XIX вв. Из 93 древнегреческих имен, упоминаемых в его
сочинениях, к поэтам и писателям относятся 13, к мифологическим лицам — 59;
реальные деятели греческой истории (их в соч. 7) обычно просто упоминаются без
характеристик или анализа (см., например, письмо к П. А. Вяземскому от 24–25
июня 1825 — Акад. XIII, 99). В библиотеке П. было лишь
15 книг греческих авторов, из к-рых 8 в переводах. Он не обнаруживал ни
серьезного интереса к истории и культуре Греции, ни глубоких познаний в ней
(см. изобилующую ошибками беглую характеристику греческой литературы в наброске
«<Возражение на статью А. Бестужева “Взгляд на русскую словесность в течение
1824 и начала 1825 годов”>» — Акад. XI, 25). Почти все содержательные суждения об античной культуре и истории,
разборы произведений античной литературы и вариации на их темы, объяснения
событий русской истории, исходя из государственно-политического опыта
античности, основываются на римском материале. Наибольшее число цитат, ссылок,
переложений или переводов древних авторов приходится на долю трех римлян —
Горация, Овидия и Тацита, которые сопровождали поэта на протяжении всей его
жизни. К ним П. обращался при решении годами волновавших его вопросов: право
поэта на память в потомстве, поэт и властитель, мораль и государственная
необходимость.
«Античные» произведения, под
которыми понимаются тексты: 1) воспроизводящие мотивы античной литературы
(напр., «К Лицинию», 1815); 2) содержащие описание или оценку лиц и/или событий
древней истории и/или мифологии (например, «Прозерпина», 1824); 3) сюжетно не
связанные с древними Грецией или Римом, но насыщенные античными образами
(например, «Ф. И. Глинке» («Когда средь оргий жизни шумной…»), 1822); 4)
переводы и переложения древних авторов (например, «Мальчику», 1832), —
распределяются в творчестве П. неровно. Они стягиваются в несколько достаточно
отчетливых условных тематически-биографических циклов, отмеченных повышенным
содержанием античного материала. Первый цикл охватывает 1814 – январь 1822. Из
284 стихлтворений, созданных за эти годы, античных 33 (12%). Если не учитывать
образы греческой мифологии, входившие в поэтический канон времени, по
содержанию все античные стихи этих лет — римские. Тематическое движение в
пределах этого цикла выглядит следующим образом. В 1814–1818 античных
стихотворений особенно много — каждое седьмое. За двумя лишь исключениями («К
Лицинию» и «Вольностъ») все они могут быть названы
анакреонтически-горацианскими, т. е. воспевают вино и любовь, безмятежность
сельского досуга, презрение к богатству, славе и власти, свободное от
принуждения поэтическое творчество. Эта античность — условная, прочитанная
сквозь прежде всего французскую рокайную поэзию XVIII в. и русскую «легкую» поэзию. В двух (трех?) коротких пьесах 1818–1820:
надписях к портретам А. А. Дельвига («Се самый Дельвиг тот, что нам всегда
твердил…») и П. Я. Чаадаева («Он вышней волею небес…») и эпиграммой на А.
А. Аракчеева («В столице он — капрал, в Чугуеве — Нерон…»), принадлежность
которой П. оспаривается, — продолжается тема стихотворения «К Лицинию» и
античной строфы оды «Вольность», предваряются античные мотивы «Кинжала». В совокупности
данные пять (шесть) текстов могут рассматриваться в пределах цикла 1814 –
января 1822 как небольшая, но важная самостоятельная группа: античность
воспринята здесь в своем героическом тираноборческом аспекте, стихи рокайной
анакреонтически-горацианской тональности полностью исчезают, речь идет о борьбе
с деспотизмом и о возмездии тиранам в духе якобинской и главным образом
декабристской революционной фразеологии. Начиная с 1819 под влиянием поэзии А.
Шенье у П. развивается параллельное восприятие античности как источника
образцов для новых стихотворных форм, отличающихся особой гармоничностью и
пластичностью, что отразилось в стихотворениях, выделенных в Ст 1826 в отдел
«Подражания древним», из которых большинство было написано в 1820–1821 («Дорида»
(«В Дориде нравятся и локоны златые…»), «Дориде» («Я верю: я любим; для сердца
нужно верить…»), «Нереида», «Редеет облаков летучая гряда…», «Земля и море»,
«Дионея» и др.). В 1821 — январе 1822 определяется и еще одна небольшая
тематическая группа — четыре связанных с Овидием текста: «Из письма к Гнедичу»
(«В стране, где Юлией венчанный…»), «Чедаеву» («В стране, где я забыл тревоги
прежних лет…»), «К Овидию», «Баратынскому. Из Бессарабии» («Сия пустынная
страна…»), окруженных беглыми упоминаниями того же имени: «Овидиева лира»
(«Кто видел край, где роскошью природы…», первая беловая ред. — Акад. II, 670), «Овидиева тень» («К Языкову» («Издревле
сладостный союз…») (1824), ст. 7) и др. Настроение этих пьес двойственное: с
одной стороны, П. сравнивает свою ссылку в Бессарабию с ссылкой Овидия примерно
в те же места и ищет утешения в подобии своей судьбы судьбе великого древнего
поэта, с другой — подчеркивает отличие свое от Овидия, который много раз молил
сославшего его императора Августа о прощении и разрешении вернуться, тогда как
П. никогда так не поступал: «Суровый славянин, я слез не проливал» («К Овидию»,
ст. 57). В особой форме здесь продолжена та же тема протеста против
деспотического произвола.
Следующие 10-11 лет
характеризуются отходом П. от тем и образов античной литературы. В течение ряда
лет — 1825–1826, 1828–1829, 1831 — не создается ни одного античного
стихотворения. В интервалах, когда они возникают, они почти неизменно варьируют
условные сюжеты и образы греческой мифологии («Внемли о Гелиос, серебряным
луком звенящий…», 1823; «Прозерпина»; «Чедаеву» («К чему холодные
сомненья?..»), 1824; «Эпиграмма» («Лук звенит, стрела трепещет…»), 1827;
«Арион», 1827; «Рифма», 1830), а в 1832 впервые появляется, пока еще единичный,
перевод из античного автора («Мальчику») — стихотворение Катулла XXVII. В целом из 374 стихотворений, написанных в 1822–1832, с
античностью связаны 11 (менее 3%). Тем не менее при общем упадке интереса П. в
1820-е к античной литературе наибольшее число античных реминисценций,
представленных отдельными стихотворениями (4), написаны в 1824, а на 1824–1826
приходится второй, краткий, но очень значительный античный цикл в творчестве П.
Он связан не с художественным наследием античности, а с ее
государственно-политическим опытом, осмысляемым через сочинения римского
историка Тацита «Анналы». В михайловские годы в центр внимания П. выдвигаются
отношения между ценностями личной свободы и историей народа, историей
государства, требующей от человека подчинения ее объективному ходу. Импульсы к
постановке этой проблемы шли от впечатлений русской действительности,
окружившей поэта в деревне, и от его раздумий над историей России, но поиски ее
решения вызвали его интерес к истории раннеимп. Рима и, в т. ч. к деятельности
императора Тиберия. Цикл включает «Замечания на “Анналы” Тацита» (в частности,
в сопоставлении с первыми сценами «Бориса Годунова»), записку «О народном
воспитании» (черновой текст в сопоставлении с беловым), письма — П. А.
Вяземскому от 24–25 июня 1824, А. А. Дельвигу от 23 июля 1825 и П. А. Плетнева
к П. от 14 апреля 1826.
Третий античный цикл в творчестве
П. занимает последние пять лет жизни поэта и отличается особой интенсивностью
переживания античного наследия. Из 87 стихотворений, написанных в 1833–1836, с
античностью связаны 21 (ок. 25%); к ним надо прибавить полностью или частично
посвященные античным темам прозаические тексты: «Мы проводили вечер на
даче…», «<Повесть из римской жизни>», «Египетские ночи» и рецензию на
«Фракийские элегии» В. Г. Теплякова. В этом цикле впервые столь значительную
роль играют переводы (10) из Горация, Ювенала, Анакреонта, из Палатинской
антологии; большое место занимают вариации на антологические темы: краткие,
красивые, пластические зарисовки — «Из Ксенофана Колофонского» («Чистый лоснится
пол…»), «Из Анакреона: Отрывок» («Узнают коней ретивых…»), «Ода LVI. Из Анакреона» («Поредели, побелели…»), «На статую
играющего в свайку», «На статую играющего в бабки», «От меня вечор Леила…»
(этому стихотворению, имеющему бесспорный арабский источник, П. придал колорит,
неизменно заставляющий читателей и исследователей воспринимать его как
«анакреонтическое»); афоризмы застольной мудрости — «Юноша! скромно пируй…»,
«Вино. (Ион Хиосский)» («Злое дитя, старик молодой, властелин добронравный…»);
надгробные надписи — «Из Афенея» («Славная флейта, Феон, здесь лежит…»).
Необычно высок удельный вес начатых и неоконченных произв. (5 из 10 переводов,
3 из 4 прозаических сочинений); среди античных авторов преобладают поздние, а
среди тем, особенно римских, — мотивы завершения античной цивилизации,
катастрофы, старости и смерти.
Характер освоения П. античного
наследия своеобразен. Он помнил множество фактов, обстоятельств и деталей
жизни, истории и литературы античного Рима, вроде того, что Вергилий болел
чахоткой («Давыдову» («Нельзя, мой толстый Аристип…») (1824), ст. 9–10) и
«разводил сад на берегу моря, недалеко от города» (письмо Л. С. Пушкину от 24
сент. 1824 — Акад. XIII, 19), а сочинения Аврелия
Виктора одно время приписывались Корнелию Непоту («Мы проводили вечер на
даче…», варианты автографов — Акад. VIII, 990);
он проницательно, глубже некоторых профессиональных историков понимал реальный
смысл некоторых явлений истории Рима, увидев, например, в Бруте не только
революционера, но и консерватора, мстившего Цезарю за разрушение «коренных
постановлений отечества» («О народном воспитании» — Акад. XI, 46); он, действительно, «читал и перечитывал» не только
Вергилия («Бова», 1814, ст. 6–7), но также и других авторов. Однако такое
знание не было образованностью в современном нам смысле слова, критерии
научности и академической выверенности суждений к нему мало приложимы, как то
явствует из нередких в отзывах П. об античности и древнем Риме неточностей и
ошибок. Они касаются языка, например: в «Замечаниях на “Анналы” Тацита» remisit Caesar переведено «Цезарь позволил» (правильно: отклонил); там же vici Marsorum переведено «Марсорские селения», тогда как речь идет о
селениях германского племени марсов, а слог – or есть лишь элемент падежной формы; написание «Калигулла» («Вольность»,
1817, ст. 75) указывает на нечеткое представление о латинской суффиксации; и т.
д. Есть неточности в хронологии: Лукан жил не «гораздо позже» Квинтилиана, как
говорится в «<Возражении на статью А. Бестужева “Взгляд на русскую
словесность в течение 1824 и начала 1825 годов”>» (Акад. XI, 25), а был старшим его современником; «без гнева и
пристрастия» — знаменитое изречение Тацита, а не слова жившего веком раньше
Вергилия, как значится в подписи под эпиграфом к черновому автографу «Отрывка
из литературных летописей» (1829) (Акад. XI, 347); в письме А. А. Бестужеву от конца мая – начала июня 1825 (Акад. XIII, 177), насколько можно понять, искажена относительная
хронология «золотого» и «серебряного» веков римской литературы. При
поразительном знании П. деталей римской жизни имеются нарушения исторической
достоверности и в этой области: в стихотворении «Лицинию» (ст. 1–4) «Ветулий
молодой» летит в Риме сквозь толпу «на быстрой колеснице» — ситуация
невозможная, т. к. пользование конными упряжками вне сакральных церемоний было
в Риме категорически запрещено; и др.
Дело не в «несовершенстве»
пушкинского знания античности, а в том, что то было знание принципиально иного
типа, нежели научно-академическое. Если ученый-историк рассматривает свой
материал объективно, отвлекаясь от личных пристрастий, и цель его работы — не
самовыражение, а установление истины, то П. знал историю как содержание
собственной духовной биографии, через отношение к ней выражал себя и менял это
свое отношение под влиянием эволюции собственных взглядов. Наследие античности
воспринималось им как часть такой переживаемой истории, оно было дано ему в
виде галереи событий и лиц, в которых внешние, объективные, фактические
характеристики неотделимы от переживания их поэтом и неотделимы от времени, как
своего, так и того, сквозь которое П. их воспринял, живут как самоценные его
детали, anecdotes. Поэтому один из главных героев
П., Онегин, «хранил в памяти» всю мировую историю как «дней минувших анекдоты»
(гл. I, 6. 12–14); поэтому такую
большую роль в восприятии П. античности играли французские переводы XVIII в. и двуязычные, греко- или латино-французские, издания
древних авторов, по которым П. чаще всего знакомился с их сочинениями — они
были для него частью французской литературы эпохи Просвещения, на которой он
вырос; поэтому познания П. в области античности были неотделимы от его
жизненного опыта, носили экзистенциальный характер и строились не столько на
рациональном знании, сколько на особом, присущем ему «чувстве древности», по
точному выражению академика М. П. Алексеева.
Пушкинское «чувство древности»
проявляется в нескольких формах. Во-первых, антично-римская «информация» живет
у поэта где-то на грани ясной памяти и смутного припоминания, уходя в
образно-эмоциональные глубины подсознания. Так, среди «Отрывков из Путешествия
Онегина» есть и такой: «Онегин посещает потом Тавриду: Воображенью край
священный: С Атридом спорил там Пилад, Там закололся Митридат, Там пел Мицкевич
вдохновенный…» (Акад. VI, 199). П. помнит сообщения
древних историков (или их французских перелагателей) о том, что Митридат
сначала пытался отравиться, и потому в черновиках начинает со строки «Там
отравился Митридат» (Акад. VI, 487). Но припоминает он и то,
что с темой смерти Митридата от яда связаны какие-то сложности: в хрестоматиях
и сборниках исторических анекдотов (в частности, в сочинении позднего римского
автора Юстина (Justinus), которое в XVIII в. издавалось обычно под заглавием «Всемирная история» и
пользовалось широкой популярностью) неоднократно встречались рассказы про то,
как Митридат закалял свой организм, принимая в растущих дозах различные яды и
как поэтому в решающий момент яд не подействовал. П. исправляет первоначальную
строку на «Там умер гордый Митридат» (там же). Однако этот слишком общий,
не-зрительный вариант его тоже не удовлетворяет, и в памяти, по-видимому,
всплывает (вероятнее всего, из примечаний к тому же весьма живописному рассказу
Юстина в кн. 37, гл. 1) картина, как Митридат нанес себе удар мечом, долго не умирал,
и наконец расстался с жизнью; лишь тогда возникает окончательное: «Там
закололся Митридат». Подобных мест у П. много.
Другая
форма проявления «чувства древности»
— способность П. проникать в глубину античной эпохи, ситуации
или героя через некоторые детали, сами по себе ошибочные либо несущественные,
но способные пробуждать совершенно точную образно-историческую интуицию. Так, в
черновом наброске к гл. VI «Евгения Онегина» (Акад. VI, 411) читаем: «И Кесарь слезы проливал <Вариант: И
Кассий слезы проливал> — [Когда он] друга [смерть узнал] <Вариант: Когда
он Брута смерть узнал> И сам был ранен очень больно <Варианты: а. Так и в
пылу народной брани б. Так и среди народной брани> (Не помню где, не помню
как)». Кассий не мог скорбеть о смерти Брута, т. к. покончил с собой раньше
него; он не был ранен ни вообще, ни тем более «очень больно», т. к. отпущенник
убил его сразу; о слезах Кассия не упоминает, кажется, ни один источник.
Словами «не помню где, не помню как» П. выразил действительную неопределенность
своих знаний; но душевное состояние многих римлян в эпоху гражданских войн: их
слезливость, чувствительность, находившаяся одновременно и в смеси, и в
контрасте со старинной римской суровостью и обозначавшаяся словом «humanitas», постоянная нервная взвинченность, легкость
самоубийства — воспринято им как бы изнутри и безошибочно.
Особенно ясно сказывается
«чувство древности» П. в его переводах из античных авторов. Так, в наброске
перевода оды Горация I, 1 («Царей потомок, Меценат…»,
1833) в строках (5–6) «И заповеданной ограды Касаясь жгучим колесом» слово
«ограда» может означать только длинную низкую каменную стенку, шедшую по
продольной оси римской арены, а вносящий сакральный оттенок эпитет
«заповеданная» имеет единственное, кажется, объяснение в том, что под
оконечностями этой стенки находились маленькие подземные святилища бога Конса,
покровителя урожаев и конских ристаний. Обе детали в подлиннике отсутствуют,
переводит П. явно с опорой на французский текст, но из неустановимого источника
в сознании поэта возникает отчетливая картина римского цирка, столь верная,
что, накладываясь на предельно сжатое описание Горация, она дополняет,
расцвечивает и даже уточняет его. Иногда «чувство древности» обостряется до
такой степени, впечатления античности укоренены в творческом подсознании П.
настолько, а реалии античного мира сливаются с его переживанием истории и
культуры столь тесно, что проявляются в формах, не находящих себе однозначного
рационально-логического объяснения. Мы не можем сказать, например, как П.,
практически не зная греческого языка и переводя эпитафию Гедила («Славная
флейта, Феон, здесь лежит…», 1832) с французского прозаического переложения,
тем не менее точно восстанавливает метрическую структуру греческого подлинника;
где проходит граница между чисто лирическим самовыражением П. и воссозданием
мыслей и образов Горация в стихотворении «Из Пиндемонти»; чем объясняется почти
полное совпадение стиха 9 («Слух обо мне пройдет по всей Руси великой») в
стихотворении «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…» со строкой Овидия из
«Тристий» (IV, IX, 19: «Nostra per immensas ibunt preconia gentes»; перевод С. Ошерова: Но средь бескрайних племен разнесутся мои
вещеванья), — случайностью или инерцией постоянных подспудно живущих латинских
ассоциаций.
Так находит себе объяснение
отмеченная выше концентрация античных мотивов в творчестве П. последних лет
жизни и их особый характер. Первая треть XIX в. в целом характеризуется изживанием антично ориентированного компонента
европейской культуры и выходом на передний план более непосредственно жизненных
сторон культурно-исторического процесса. В этой атмосфере наглядно
сопоставлялись две системы критериев и ценностей. С античным наследием
связывалось представление о высокой гражданской норме (в виде прямой верности
ей или в виде демонстративных и условных от нее отклонений), о классическом
равновесии субъективного и объективного начал в жизни и искусстве, о
совершенстве эстетической формы как выраженном единстве личного таланта художника
и воздействия его на общество. Мировоззрение, шедшее на смену, строилось на
понимании ценности рядового человека, важности условий его повседневно-трудовой
жизни, народно-национальной субстанции его существования. Культура, выигрывая в
гуманизме, теряла в историческом масштабе и чувстве своего мирового единства;
искусство, выигрывая в остроте и точности передачи личного переживания, теряло
в гармонизирующей силе прекрасного. Время П. знаменует момент краткого
неустойчивого равновесия этих двух начал; не случайно именно оно составило
содержание величайшего произведения П., открывающего заключительный период его
творчества, — «Медного всадника», и именно оно представлено в культурном
контексте позднего П.
Дальнейшее историческое движение
означало сдвиг от первого из этих полюсов ко второму, тем самым — нарушение их
равновесия и, следовательно, исчезновение основы, на которой строились высшие
духовные достижения эпохи, в их числе творчество П. и сама его жизнь.
Особенности античного материала в прозе и поэзии П. 1833–1836: повышенная, как
бы прощальная интенсивность; ориентация на перевод, т. е. на непосредственный
контакт с художественной плотью эпохи; восприятие ее в кризисных, предсмертных
или посмертных, проявлениях; появление стихотворений антологического типа, где
античный мир оглядывался на себя в своем несколько безжизненно-застылом
эстетическом совершенстве; обилие произведений, начатых автором, тут же
утративших для него интерес и потому оставленных в черновике, — указывает на
владевшее П. в эти годы кризисное чувство: с одной стороны, ощущение своей
неразрывной связи с античным каноном европейской культуры и его модификациями —
с XVIII в., с
петровско-екатерининско-петербургской фазой русской истории; с другой —
невозможности далее мыслить и творить на их основе. Речь шла не о теоретических
проблемах, а о жизненном самоощущении. Кризисное чувство, связанное с судьбой
античного наследия, было органичной и важнейшей частью той духовной атмосферы
расхождения с обществом и властью, с временем, которая окутывала последние годы
жизни поэта и сыграла роковую роль в его гибели. Поэтому создавая свое
поэтическое завещание – «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…» — и посвятив
его расхождению своему с обществом и властью, с временем, П. лишь тогда переписал
его набело, т. е. счел законченным и совершенным, когда открыл его переводом
двух строф оды Горация III, 30 — тоже прощальной.
Список литературы
Любомудров С. И.
1) Античный мир в поэзии Пушкина.
М., 1899. (Отд. отт. из кн.: Календарь Лицея в память цесаревича Николая на
1899/1900 уч. год. Сер. II. Год VI. М., 1899);
2) Античные мотивы в поэзии
Пушкина. 2-е изд. СПб., 1901;
Черняев П.
1) А. С. Пушкин как любитель
античного мира и переводчик древнеклассических поэтов. Казань, 1899;
2) А. С. Пушкин и античный мир //
Гимназия. 1899. № 3. С. 1–16; № 6. С. 17–48;
Малеин А. И. Пушкин и античный
мир в лицейский период // Гермес. 1912. № 17 (103). С. 437–442; № 18 (104). С.
467–471;
Гельд Г. Г. Пушкин и Афиней //
ПиС. Вып. 31/32. С. 15–18;
Сироткин М. С. К вопросу об
отношении А. С. Пушкина к античности // Изв. Азерб. ун-та им. В. И. Ленина.
Обществ. науки. 1927. Т. 8–10. С. 35–39, Прилож.;
Немировский М. Я. Пушкин и
античная поэзия: (Из блокнота читателя-филолога) // Изв. Сев.-Кавказ. пед.
ин-та. Орджоникидзе, 1937. Т. 13. С. 75–93;
Дератани Н. Ф. Пушкин и
античность // Учен. зап. Моск. пед. ин-та. Каф. истории всеобщей лит. 1938.
Вып. 4. С. 5–34;
Толстой И. И. Пушкин и античность
// Учен. зап. ЛГПИ. 1938. Т. 14. С. 71–86;
Покровский М. М. Пушкин и античность
// П. Врем. Т. 4/5. С. 27–56;
Якубович Д. П. Античность в
творчестве Пушкина // Там же. Т. 6. С. 92–159;
Тимофеева Н. А. Пушкин и
античность // Учен. зап. Моск. гос. пед. ин-та им. В. И. Ленина. 1954. Т. 83. Кафедра классической филологии. Вып. 4. С. 3–18;
Burgi R. Puškin and the Deipnosophists
// Harvard Slavic Studies. Cambridge, Mass., 1954. P. 266–270;
Дружинина Н. М. К вопросу о
традициях античной драматургии в «Маленьких трагедиях» Пушкина // Учен. зап.
ЛГПИ. 1957. Т. 150. Ист.-филол. фак. Вып. 2. С. 3–18;
Алексеев М. П.
1) К источникам «Подражаний
древним» Пушкина // Врем. ПК. 1962. С. 20–28 (То же // Алексеев. П. Сравн.-ист.
исслед. С. 393–400; [2-е изд.] С. 403–410);
2) Стихотворение Пушкина «Я
памятник себе воздвиг…»: Проблемы его изучения. Л., 1967 (То же // Алексеев. П.
и мировая лит-ра. С. 5–265);
Ванслов Вл. В. А. С. Пушкин о
«золотом веке» римской литературы // Учен. зап. Калинин. гос. пед. ин-та им. М.
И. Калинина. 1963. Т. 36. С. 3–47;
Costello D. P. Pushkin and Roman Literature
// Oxford Slavonic Papers. 1964. Vol. 11. P. 46–55; Busch W. Horaz in Russland. Műnchen, 1964. S. 154–164;
Суздальский Ю. П. 1) Пушкин и
некоторые вопросы классической филологии начала XIX века // Межвуз. науч. конф. литературоведов, посвящ. 50-летию Октября:
Программа и краткое содерж. докл.: 15–22 ноября 1967 года. Л., 1967. С.
106–110; 2) Символика античных имен в поэзии А. С. Пушкина // Русская
литература и мировой литературный процесс: Сб. науч. тр. Л., 1973. С. 5–42; 3)
Античный мир в изображении А. С. Пушкина: К вопросу о традициях и новаторстве)
// Страницы русской литературы середины XIX века. Л., 1974. С. 3–33;
Тахо-Годи А. А. 1)
Эстетико-жизненный смысл античной символики Пушкина // Писатель и жизнь: Сб.
историко-литературных, теоретических и критических ст. М., 1968. Вып. 5. С.
102–120; 2) Жанрово-стилевые типы пушкинской античности // Писатель и жизнь. М., 1971. Вып. 6. С. 180–200;
Tschizewskij D. Morgen in der Grossstadt:
Puškin und Kallimach (Lesefrüchte, III. Reihe, Nr. 16) // Die Welt
der Slaven. 1970. Bd. 15. S. 288–291;
Reeder R. F. The Greek anthology and its
influence on Pushkin’s poetic style // Canadian-American Slavic Studies. 1976. Vol. 10. P. 205–227;
Бонди С. М. Пушкин и русский
гекзаметр // Бонди. О Пушкине. С. 310–371 (2-е изд. С. 307–370);
Мальчукова Т. Г. 1) Античное
наследие и современная литература. Петрозаводск, 1988. С. 14–22; 2) Античность
и мы: Кн. для учителя. Петрозаводск, 1991. С. 21–29; 3) Античные и христианские
традиции в поэзии А. С. Пушкина. Петрозаводск, 1997. Кн. 1–2;
Митрохина М. И. Функция античных
образов в произведениях А. С. Пушкина // Актуальные проблемы исторических наук.
М., 1988. С. 80–82; Albrecht M.
von. Rom: Spiegel Europas. Heidelberg, 1988. S. 207–280, 433–472;
Wes M. Classics in Russia, 1700–1855.
Leiden e.a., 1992. P. 128–172;
Таривердиева М. А. Латынь в
творчестве А. С. Пушкина как отражение роли античности в светском образовании в
России // П. и слав. мир. С. 94–95;
Кнабе Г. С. 1) Пушкин и
античность // Кнабе Г. С. Русская античность: Содержание, роль и судьба
античного наследия в культуре России. М., 1999. С. 145–153 (То же // Кнабе Г.
С. Русская античность: Содержание, роль и судьба античного наследия в культуре
России: Программа-конспект лекционного курса. М., 2000. С. 145–153); 2) Пушкин и античность: Годы
перелома // Slavic almanach: The South African Year Book for Slavic, Central
and East European Studies. 1999. Vol. 5. № 7/8. P. 32–50;
Пушкин и мир античности:
Материалы чтений в «Доме Лосева» (25–26 мая 1999): [Сб. ст.]. М., 1999;
Раскольников Ф. Место античности
в творчестве Пушкина // РЛ. 1999. № 4. С. 3–25.
Г. С. Кнабе