Анатолий Знаменский
О
творчестве Федора Абрамова, образной системе «Пряслиных», повестях
«Безотцовщина», «Деревянные кони», «Пелагея»,
«Алька» и других произведениях говорилось в критике и литературоведении
много — все это настоящая, большая литература, отражающая и выражающая недавний
и нынешний день нашей жизни, наших исканий.
Обо
всем говорилось и писалось с большим знанием дела и специальной подготовкой,
так что ныне трудно добавить нечто свое, не повториться. Но в данном случае
такой человеческий феномен, что и всего сказать о нем почти что невозможно.
Мало, в общем-то, было сказано о личности писателя, неистовости его сердца,
когда он привлекал внимание общественности к своим землякам и крестьянству
вообще: «Уходит последнее поколение!» О вечной его озабоченности,
сказавшейся и в книгах, и — наиболее явно — в статье «Чем
живем-кормимся«, опубликованной в »Правде». Надо было видеть и
слушать Абрамова с трибуны последнего писательского съезда в Большом
Кремлевском дворце, когда он ополчился против псевдоинтеллектуальной прозы,
обозвав это недостойное писателя рукоделие «нравственным стриптизом».
А.П.Чехов
как-то написал в письме или дневнике: «Пока есть Толстой, легко и приятно
быть русским писателем…» Не это ли чеховское чувство счастливой
причастности к большому искусству владело многими из нас, когда летом 1964 года
в Краснодар приехала на кустовое совещание (или, как принято было говорить,
«форум») большая группа известных писателей России, и в их числе
Ф.А.Абрамов?
Он,
правда, был не намного старше нас по возрасту (всего 3-4 года!), но уже тогда
был «маститым», мастером и автором романа «Братья и
сестры«, повести »Безотцовщина» и другой, сильно нашумевшей —
«Вокруг да около». Мы же, как это заведено, ходили в
«молодых» едва ли не до сорока лет.
По
поводу последнего произведения Абрамова некоторые критики повели в печати такую
оглушительную «полемику», которую точнее было бы назвать проработкой
и предвзятой руганью. Что касается художественного уровня вещи, то и
недружелюбные критики не могли предъявить никаких претензий.
За
давностью лет не могу точно восстановить факта, но, по-видимому, отголоски той
проработочной критики коснулись и нашей кубанской прессы. Именно поэтому мне
как читателю (притом квалифицированному, понимающему суть вопроса еще и с точки
зрения бывшего экономиста) хотелось сказать несколько похвальных, а возможно, и
ободряющих слов Федору Абрамову, что, впрочем, вполне естественно. Тем более
что у меня в это время лежал — почти без движения — в издательстве роман
«Как все», о первых попытках бригадного подряда в промышленности. Но
как литератору в данном случае мне просто хотелось и познакомиться с ним.
Я
подошел и назвал себя.
Бывший
фронтовик Абрамов на передовой видел, наверное, не только своих земляков,
уроженцев Севера, весьма строгих и щепетильных в части знакомства или случайной
беседы с неизвестным человеком. И поэтому проявил достаточно терпения, слушая
мои высказывания о повести «Вокруг да около», писательской работе
вообще…
—
Таков удел писателя, если он озабочен всерьез, — усмехнулся Федор
Александрович. И в его выразительном взгляде я прочел невысказанный вопрос:
«Вы, как я вижу, тоже писатель, но фамилия ваша мне пока что ничего не
говорит…»
Я
понимал, что два моих романа в периферийном журнале вряд ли могли служить здесь
визитной карточкой, но все же назвал их. — Вообще-то, я не поклонник этого
журнала хотя бы по возрасту, но некоторые наши студенты пустили по рукам этот
пятый номер… Пришлось познакомиться и мне, как бывшему преподавателю.
У
меня отлегло на душе, а Федор Александрович добавил:
—
Между прочим, если все остальное у тебя на таком же уровне, как в этом
рассказе, то за будущую работу можно уже и поручиться…
Он
обладал одним из драгоценных человеческих свойств, особенно дефицитных в наш
быстротекущий век, — обязательностью. И еще — нелицеприятностью оценок в
работе.
Это
письмо Ф.А.Абрамова частично уже публиковалось в журнале «Север»
(1983, № 4), в нем было несколько строк, лестных для меня, но было и
откровенное суждение о недостатках, относящихся к явному
«ученичеству». Такие замечания мастеров не проходят бесследно для
новичка — знаю на собственном опыте. Отсюда и особая их ценность.
Следующая
встреча была более длительной и плодотворной (для меня, во всяком случае), хотя
и совершено неожиданной.
Осенью
1966 года редакция журнала «Нева» собиралась сдавать в набор мою
повесть «Обратный адрес», и для доработки нескольких заранее
оговоренных мест меня вызвали в Ленинград, вне очереди добыв для меня
двухнедельную путевку в дом творчества писателей «Комарово», где я
мог бы спокойно работать над текстом.
Я
там, кстати, мог бы не только заниматься рукописью, но и отдыхать на природе,
ездить по репинским местам и ходить к Финскому заливу, сожалея, что попал сюда
осенью, а не в пору белых ночей. Но ничего такого я не сделал, потому что в
«Комарово», как уже сказано, неожиданно встретился с Ф.А.Абрамовым.
Встреча
эта была отчасти и грустноватой — Федор Александрович недавно перенес
микроинфаркт и после больницы отдыхал здесь, в отдалении от города, и набирался
сил. Но держался он хорошо, бодро и постоянно двигался, ходил своим подчеркнуто
широким шагом по песчаным дорожкам, опираясь на темную палку с загнутой
рукояткой.
В
порядке «невинной беседы» Федор Александрович поинтересовался, как и
откуда я брал исторический материал для романа «Ухтинская прорва».
Пришлось все-таки вступить в литературный разговор. Я стал, конечно,
рассказывать, как искал и подбирал старые газетно-журнальные публикации по этой
теме, заговорил об интересных людях — собирателях, хранителях нашей истории, в
частности, об одном из таких энтузиастов из Сыктывкара, преподавателе
пединститута В.Г.Зыкине, передавшем мне кое-какие архивы и несколько книг
дореволюционного издания об Ухте и ухтинской нефти. Но скоро я почувствовал,
что «захлебываюсь собой» и отчасти перегружаю товарища. Закончил
связанно:
—
А вообще — книга так себе… Я как-то уже забыл о ней. Вот хорошие, короткие
рассказы писать трудно. Ждешь, ждешь, пока он шевельнется в душе…
—
Это хорошо. Надо быстрее терять интерес к старой работе, забывать ее напрочь,
чтобы поспеть к новой.
Постепенно
самочувствие его улучшалось. А разговоры начали непроизвольно сползать в
сторону самую насущную — о современной литературе, друзьях-писателях, журналах
«Новый мир» и «Октябрь», полемике между ними.
Однажды
он сказал:
—
Читал твою статью в дискуссии о рассказе в «Литературной России».
Все, в общем, верно, но — напрасно жжешь много пороха вхолостую, на изъезженном
и вытоптанном месте.
Я
считал очень важной главную мысль статьи о том, что многие авторы даже и не
ставят перед собой столь сложной задачи — раскрыть человека, выявить его
социальную сущность, эпоху, которую он так или иначе воспринимает через свою
судьбу, место в жизни, в обществе, в борьбе и труде…
—
Мне казалось, что в моей статье, — сказал я с усмешкой, — все как раз
застругано «под Абрамова»…
—
Кабы так! — возмутился он. — Искать, найти, предвосхитить товарища — это,
пожалуйста, и Бог велел! А тут больше «по первоисточнику», да какому!
Прямо по Чернышевскому! Общие места высказываете, сударь. Да еще с видом
первооткрывателя. А это не ново, это — азбука. Для писателя, в частности.
Подумаешь, новый изобретатель велосипеда!
Он
отчасти шутил, но и по сути все было каким-то необидным для меня. Я еще раз
убедился, что, будучи почти одногодком многих из нас, он не то что держался, а
по существу выглядел куда солиднее, опытнее и как бы старше других. Оттого, что
много знал. Недаром ведь в свое время заведовал кафедрой в ЛГУ.
—
Пойдем в корпус, возьми в библиотеке статью Чернышевского, — добавил Федор
Александрович. — ну ту, где он разбирает повесть Тургенева «Ася».
Называется «Русский человек на рандеву». Читал, наверное?
—
Читал в школе. В девятом или десятом классе, четверть века назад, — сказал я.
—
Хорошо. Но иные вещи надо перечитывать и в зрелом возрасте.
Подумал
и добавил:
—
Впрочем, и это — общее место. Всем известно, что классиков надо читать и
перечитывать много раз.
Вечером
я нашел «Избранные статьи» Н.Г.Чернышевского и пробежал названную
статью.
На
следующее утро я повинился: в газетной дискуссии я в самом деле прошелся по
общим местам, хотя, может быть, и невольно.
Федор
усмехнулся:
—
Неосведомленность? Но незнание законов не освобождает от уголовной или, скажем,
гражданской ответственности.
В
другой раз он спросил, сосредоточившись внутренне на собственных раздумьях:
—
Зачем пишешь? Ну… каков стимул в этой самоистязательной работе? Для тебя
лично?
Тут
мой южный темперамент забуксовал. Вопрос требовал раздумья, нельзя было
выпаливать разом какое-нибудь новое «общее место».
—
Не знаю. В общем, стимул не один, их несколько. Главный же, по-моему,
стремление высказаться. О жизни, наболевшем, — сказал я.
—
Да, сложно ответить, — кивнул он. — Одни говорят: «ради высокого
служения«, другие — потому, что, де, »не могут иначе», третьи —
«ради хлеба насущного» (эти, третьи, по-моему, просто скромняги,
каких поискать!). А для меня искусство велико не только тем, что оно способно
творить жизнь, создавать образы, а тем, что оно — в целом — придает смысл
самому факту человеческого существования. Оно возвышает его над повседневным,
будничным существованием, прозябанием среди бытовых мелочей, возвышает до
уровня самоценного осознания Человека и человечества в целом. В этом смысле я —
человек верующий. Я верю в высокое предназначение человека, в Добро, в те
светлые начала души, которые позволяют в любых, самых темных недрах жизни
разглядеть человека в человеке…
Мысли
о творческом методе и поэзии писателя, как видно, не давали ему покоя в то
время. Говорил о снобах, приверженцах и монополистах «формы»:
—
Какой-то мудрец из древних изрек: «Формы нет, есть мысль!» В этом
изречении есть что-то занятное. Не стоит отмахиваться. У снобов и эстетов (на
любом уровне) почитается великим шиком как бы отъединяться от повседневности с
ее прозаическими заботами, витать «в горних высях» «высокого и
вечного», неких неземных чувствах и сферах. На поверку получаются странные
вещи. Не зря Есенин возмущался: «Но этот хлеб, что жрете вы!..» и так
далее…
Останавливался
и размышлял вслух:
—
Даже у великих… Жалко отчасти. Иван Алексеевич Бунин, действительно, большой
мастер литературы, ведь он мог бы сказать о главном, что «потрясло
мир» в начале века. Сказать, как никто! Но нет, только — прошлый
дворянский быт, пелеринки и кружевные накидки девушек, темные аллеи,
антоновские яблоки и другая ностальгия…
Чувствовалось,
что Бунин для него — нечто великое и заповедное, и тем не менее он осмеливался
все же спорить с неким «направлением» таланта:
—
Ностальгия-то понятно, а что погубило старую Россию? Какой такой бравый поручик
Киже продул ее за карточным столом? Какая старая графиня из «Пиковой
дамы» разбросала столь страшный пасьянс? Задуматься бы — ну, хотя бы в тех
рамках, как у Алексея Константиновича Толстого: «Государь Петр Алексеевич,
а не крутенька, не солона ли будет кашка, какую ты завариваешь? Не деткам ли
придется ее расхлебывать?..» Но нет, об этом — ни слова… Как, право, не
пожалеть!
Добавлял
после паузы:
—
С этой стороны самый жестокий и честный — Шолохов.
Иногда
останавливался где-то на узкой тропе, у темной ели, и неожиданно рассуждал
вслух, пристукивая своею палкой:
—
Писатель не должен разжевывать и тем более умствовать, его дело — показывать,
выделять нечто главнейшее. Вот Толстой. Величина! Изобилие французского языка в
начале «Войны и мира» — для чего? Только ли ради пустой подробности?
Нет. Сказать прямо о том, что высший класс России перед нашествием Наполеона
был космополитичен в определенном смысле и как бы находился «на
задворках» Европы, писатель не мог по внешним причинам. Это бы оскорбило
двор и всю камарилью. А через прямую речь все это можно было подчеркнуть…
Мы
многого еще ждали от Абрамова. И вдруг, как удар грома в ясную погоду, —
траурное сообщение, некролог, статьи писателей в газетах и журналах… Горько
было, больно. Слишком много утрат за последние годы, и эта — одна из самых
тяжелых.
…Держу
в руках, перелистываю небольшую, первую посмертную книжку Федора Абрамова
«Трава-мурава». Она целиком состоит из миниатюр и трех небольших
рассказов. И среди алмазной россыпи деревенских сказов, присловий, афоризмов на
одной из последних страниц нахожу один, наиболее подходящий к настроению моему,
к минуте, к доброй памяти об авторе: «перед хорошим человеком мы всегда в
долгу».
Воистину
так.
Мне
жалко, что я знал его все-таки мало, на отдалении, — жизнь не часто дарит
радость общения с людьми цельными, незаурядными, каким был Федор Абрамов.